Главная / Лента новостей
Опубликовать: ЖЖ

Маниакально-депрессивный позитив

опубликовал | 14 февраля 2011

модератор КиноСоюз | - просмотров (80) - комментариев (0) -

Режиссеры Павел Костомаров («Трансформатор», «Мать») и Александр Расторгуев («Чистый четверг», «Мамочки») тоже известны лишь узкому кругу интересующихся. Это не просто несправедливо, но и абсурдно, потому что их картины — едва ли не лучшие произведения о современной России. «Я тебя люблю» — их первый совместный проект, фильм-эксперимент, созданный на границе между документальным и игровым кино. Его мировая премьера состоялась на только что завершившемся 40-м Международном кинофестивале в Роттердаме

«Натуральное кино», «Кинопробы», «Фильм 2.0», «Фильм с коллективным автором» — в процессе создания «Я тебя люблю» Костомаров и Расторгуев написали не один манифест и придумали уйму названий для определения своего ноу-хау.

Сперва они раздали камеры реальным жителям Ростова, чтобы те сами снимали свою жизнь. А камера, по словам авторов, может быть для человека и «стопкой водки, и исповедальней, и будкой гласности». Потом лучшие из участников, наиболее честно существовавшие перед объективом, продолжили съемку, но уже в предложенных им обстоятельствах, которые режиссеры придумывали на основе их реальных историй.

В итоге получился фильм-матрешка с несколькими авторами. Сначала герои снимали свое кино, играя в нем самих себя, потом то, что у них получилось, режиссировали Костомаров и Расторгуев, а уже их фильм режиссирует зритель, по-разному интерпретирующий увиденное. Кто-то уже назвал «Я тебя люблю» народной кинокомедией, в которой великий и могучий русский мат взрывает культурные предрассудки и начинает звучать как язык любви. А кто-то увидел в фильме невольное и пронзительное свидетельство о трагедии этого самого народа.                      
Жизнь как метод

«Итак, в день зарплаты я имею около двух с половиной тысяч рублей. Ну да. Жить на них — месяц. Х… его знает, что делать. Ну, имеет смысл… Я метаюсь между походом в армию — слава богу, имеется возможность туда пойти — и… э-э… походом на вторую работу в “Макдоналдс”. Я уже просто работал [там]. Даже не знаю, что выбрать. Наверное, в армию». («Я тебя люблю», монолог одного из героев)

В чем кардинальное отличие вашего метода от обычного документального кино?

Костомаров: Это наша «чубайсовская» нанотехнология. Реальность мы не надрезаем, не вносим туда свои пинцеты, ланцеты, спирт, огурец и, значит, тампон. А как бы что-то такое ввели, незаметный какой-то зонд — и, в общем, организм не знает, как на него реагировать.

Расторгуев: У нас очень скудная жизнь, мне кажется, во всех смыслах. В киношном — точно. И очень мало нового возникает: почти все пилят одну и ту же березу, которую еще Тарковский поцеловал.

Костомаров: Которую Тарковский посадил (смеются).

Расторгуев: Главное, чего мы не хотели: это когда сидит на фоне белой-белой стены в черном-черном пиджаке желтый-желтый герой и долго думает о чем-нибудь, и невидимые миру слезы из него льются.

Костомаров: А потом он курит, и голубой дымок стелется.

Расторгуев: Да. Вот уже просто зае…ло это страдание артхаусного героя. Мы вообще хотели кинокомедию снимать — живую,
витальную и все такое.

Костомаров: На самом деле задача очень простая, как у охотника — получить удовольствие от работы, чтобы было нескучно. Вот рыбу ловить — скучно, а охотиться — интересно. А когда ты ходишь по лесу и там привязанная к деревьям или прибитая гвоздями дичь стоит — это вообще уже тир называется. Артхаус превратился из охоты в тир, в стрельбу по оловянным оленям. Для нас это неприемлемо. У нас не было установки: сейчас мы сделаем вот такую клумбу и таких-то сюда посадим. Мы каждому из героев давали удобрения, водичку — пусть каждый сам расцветет. И не знали, что это будут за цветочки.

Расторгуев: Вcе снято в Чкаловском — самом бандитском, темном, бесприютном районе Ростова. Из которого вышел Ноггано (он же рэпер Баста. — «РР»). Там нет кинотеатров, там два маленьких подвальных клуба, где люди учатся друг друга правильно бить. И все.

Помню, у меня похолодело внутри, когда мы там оказались. Я тогда подумал: ну, сейчас нас просто убьют. Они шли с таким видом — «Ну, сейчас! Вот они!» Подходит один чувак, протягивает мне руку и говорит: «Храм». Я думаю: «Ба! Храм! Сейчас мне будет какой-нибудь, не знаю, “аллах акбар”». У Храма несколько шрамов. «А я подойду в ваше кино?» — «А какая у тебя история? Расскажи про себя». — «Ну, у меня сын есть, ему три месяца — или три года». А парню, кстати, на вид лет восемнадцать, еще даже не служивший. Ну и коротенечко рассказал свою прекрасную, какую-то безумную историю. Я говорю: «Бери камеру, давай, начинаем снимать». — «Давай камеру. Где тут камера?» А тут подходит другой чувак: «Да не бери у него камеру, не надо тебе снимать про себя — Саша про нас уже все снял».

Сашей оказался парень, который уже у нас снялся. Что он делал перед камерой? Он занимался зарядкой, потом тут же курил коноплю и после этого падал замертво — это была короткая история про него. И он стал просто звездой. Он показал это видео маме, сестре послал, живущей во Владивостоке. И каждый, кто смотрел этот кусок, говорил: «Ну, стал звездой!» В том смысле, что ему как бы дали прописку в этом мире, и он вынырнул из небытия.

Я вот сегодня наконец-то посмотрел наш фильм на большом экране, и возник этот эпизод на заводе, где они что-то подмазывают. И я на секунду себе представил, что стою там и по восемь часов в день что-то мажу и это будет завтра, послезавтра, послепослезавтра. И меня, пока шел этот план, охватил такой ужас дикий, такая беспросветность!

Но героев-то вроде ужас и беспросветность не охватывают. Во всяком случае в кадре этого нет.

Расторгуев: А может, и охватывают. Может, поэтому он там чашку с ледяной водой выливает на моющихся в душе или пацаны забрасывают его на эту «карусель» в виде крана — просто для того, чтобы хоть как-то обабсурдить, взбодрить эту беспросветность.
Документальное кино в России

«В рамках усиления мер по борьбе с коррупцией, а также для выявления случаев превышения должностных полномочий приказываю: во всех вверенных мне подразделениях ввести обязательную аудиовизуальную фиксацию проводимых следственных мероприятий…» Из приказа начальника ОВД Азовского р-на Ростовской области («Я тебя люблю», начальный титр фильма, после которого герой-милиционер включает камеру и начинает снимать свою жизнь)

Сейчас лучшие документалисты уходят в игровое кино. Вы туда не пошли. Почему?

Костомаров: По-моему, главная причина ухода документалистов на другие территории — это то, что экономически документальное кино у нас полностью подчинено телевидению. Если же ты хочешь делать независимое документальное кино, а не криминальную или историческую передачу, то делай это на свои деньги.

Оппозиция «документальное кино — телевидение» действительно такая острая?

Расторгуев: Мне кажется, язык и форма, в которых проявляется правда, существенны. Грубо говоря, когда ты с проституткой, это же тоже как бы похоже на любовь. Но это никогда не будет любовью. Потому что там есть какие-то коды: не целоваться, не влюбляться, предохраняться — и они все выполняются. Вот и на телевидении все эти коды выполняются, это такая проституция в этом смысле. А здесь нет, здесь живая жизнь.

Хорошо. Но часто эта «живая жизнь» очень поверхностна и не содержит в себе никакого высказывания.

Расторгуев: Мне кажется, это связано с кризисом авторской картины мира. Все фактуры — маргинальные, экстремальные, радикальные — уже отработаны, но авторский взгляд на них так и не появился. На «Артдокфесте» была картина «Дядя Вова» — очень талантливая, все там увидено. Но просто увидено — и все. Человек пришел и сказал: «Так, здесь стоит холодильник, тут окно, кофе, две сосиски». Все, закончилось кино.

Нет второго, третьего плана?

Расторгуев: Да. Или позиции художника, его картины мира.
Правда и ложь

«Я буду прикладывать максимально усилий, чтобы эти люди исправлялись. А те люди, которые не исправляются, не поддаются исправлению даже после приложенных максимальных усилий со стороны инспекций, — будем прикладывать усилия к тому, чтобы эти люди исправлялись в колониях-поселениях, то есть в местах не столь отдаленных. Сейчас я проследую в адрес». («Я тебя люблю», монолог милиционера по дороге на свою «любимую работу»)

Сегодня все снимают себя на камеру и потом показывают это миллионам незнакомцев в интернете. Как вы думаете, это от чего?

Расторгуев: Просто есть разные типы людей. Есть те, кто всегда впереди себя несет плакат: «Я пришел, у меня сегодня зеленые штаны и хорошее настроение». Есть люди, которые все время дают объявления в газету про что-нибудь, скажем: «Продам стиральную машину». А на самом деле это объявление о том, что они есть.

В вашем жанре остались границы приватности?

Расторгуев: Если в кино еще и будут какие-то открытия, то именно на этой территории — недозволенная политику искренность, недозволенная правда детей про родителей и т. д.

Нет опасности, что люди будут просто врать про себя или про других, чтобы набивать себе цену, повышать к себе интерес?

Расторгуев: У меня всегда такое ощущение.

То есть у вас есть подозрение, что ваши герои врут?

Костомаров: Нет. Это форма симбиоза, сотрудничества. В игровом кино это поставлено на профессиональные циничные рельсы. Тебя пять лет учат кривляться, а потом ты — актер. Пришел, подписал договор, тебе предоставили грим, камерваген, кейтеринг, и ты должен покривляться так, как надо, в том костюме, какой тебе дали.

А в документальном кино все это происходит мучительно, негласно, неловко. Но происходит то же самое. Подписываются такие незримые моральные договоры, и герой как бы понимает: от меня хотят, чтобы я был таким, а не другим. Ты с ним живешь, снимаешь его, переснимаешь, а иногда сидишь и ждешь, когда же он, б…, перестанет телевизор смотреть или еще что-то делать, что тебе не надо. И он тоже подсознательно понимает: «А! Я нужен тебе такой, а не сякой».

Документальное кино — это игровое кино, просто актерам не платят гонораров и у них нет страховок. Это такая сделка.

В общем, чистого, объективного документального кино не существует?

Расторгуев: А мне кажется, документальное кино может фиксировать жизнь в чистом виде, без всякого вымысла. Вопрос только в том, насколько пристально ты готов ее разглядывать. Условно говоря, камера Костомарова, которая случайно видит, как человек пытается покончить с собой в финале «Мирной жизни», — эта камера своей пристальностью заслужила такой эпизод.

Я, например, не снял бы его, будь я на месте Костомарова: я бы выпил с героями водки и спал бы уже. В этом смысле мне интересен художник, который прилагает сверхусилия для достижения этой честности и пристальности. А те, у кого все время тикают часы — нужно ехать тусить в Москву, — те пытаются быстренько-быстренько изобрести это кино: подставить, подыграть, разыграть. Например, Виталий Манский — самый большой профессионал в нашем документальном кино. Но у него как бы тикают часы: нужно платить налоги, бороться с Михалковым, организовывать альтернативный Киносоюз…

Некоторые ваши герои откровенно рисуются перед камерой, когда себя снимают. Особенно этот мент вначале…

Костомаров: Ну конечно, мент рисуется от начала и до конца. Он — абсолютно такой буффонный мент. И единственное, о чем мы жалеем, — что у него белая «Тойота», а не желтая «Лада Калина». Потом у него, слава богу, сперли камеру, и мы избавились от этой вертикали лжи и от этой невыносимой имитации нормальной жизни: целуем лосей, летаем на самолете, ездим на «Ладе Калине»…

Такой псевдопозитив?

Костомаров: Да, маниакально-депрессивный позитив.

Расторгуев: Мне кажется, именно нынешний политический заказ на «светлое, хорошее, доброе» и будет формировать живое кино, которое, правда, будет говорить о каких-нибудь научно-фантастических вещах. То есть опять появится эзопов язык.

Костомаров: Ты прогнозируешь, что ситуация будет становиться тяжелее и отсюда возникнет удобрение для ростков настоящего искусства?

Расторгуев: Ну да.

Костомаров: То есть станет настолько хреново, что люди взалчут чего-то настоящего?

Расторгуев: Да. Ведь даже мат в искусстве уже воспринимают как признак нонконформизма.

Но для настоящего протеста и поступка мата, мягко говоря, недостаточно.

Расторгуев: Конечно. На самом деле у мата вообще нет такой задачи, это просто маркировка реальности, близости к ней. А сейчас в искусстве мат — это такая борьба за право говорить, что страшно искажает реальность. И у такого искусства тоже есть своя система культурных кодов, запрещающих какие-то вещи. Вот, например, хеппи-энд — для приличного человека, который занимается кино в России, это запрещенная тема. Это апофеоз пошлости. «Я тебя люблю» — тоже запрещенное для приличного режиссера название.
Политика, страх и любовь

«Поругалась с мужем. Но в принципе у меня проблема не в этом. Я задыхаюсь… Я сижу за этим… Посиделки дома вечером, мужики пьют водку, бабы — вино, обсуждения, какая х…вая страна, как плохо во время кризиса, салат оливье, картошка, жареная курица. Банально, тупо, глупо. Просто действительно невыносимо. Мне хочется… Мне нужна свобода… Мне нужен воздух… Я не понимаю, как люди могут жить в этом мире. Я очень хочу поехать в Краснодар. Я хочу тупо сейчас взять машину, развернуться и уехать: ночь, трасса, свобода, драйв какой-то, прикольная какая-то музыка, все в отрыв — какой кризис, какие проблемы?! Может, конечно, я слишком воздушная?!» («Я тебя люблю», монолог жены милиционера, который она произносит, когда остается одна в машине)

Вы хотели бы снять политическое кино?

Расторгуев: Мне кажется, в обществе вообще есть запрос на политическое кино, и документальное кино должно стать политическим. Но у нас нет художников, имеющих политическое бесстрашие. И нет механизмов, позволяющих снять реально политическое кино. Вот снял бы кто-нибудь сейчас кино об отставленном Лужкове или, например, о сидении Ходорковского — это было бы документальное кино, имеющее смысл. Меня это интересует. Но я понимаю, что у меня просто нет такого ресурса. Для этого мне нужен кто-то, кто обеспечит мне, ну, не знаю, вид на жительство рядом с Лужковым.

Костомаров: Короче, это кино может снять сам Ходорковский. Или, условно говоря, Александр Мамут.

Расторгуев: Да. Человек, у которого есть тылы и доступ.

А есть ли реально талантливые, интересные, радикальные политические сценарии, по которым так ничего и не снято? Вы такие знаете?

Расторгуев: У меня приятель есть, мой однокурсник Илья Тилькин, лауреат Володинской премии. Хороший автор, у него очень странные, действительно странные тексты. Но у него двое детей, надо как-то на жизнь зарабатывать, и он стал писать коммерческие сценарии. И написал сценарий «Сталинграда» для Федора Бондарчука. А еще у него есть сценарий про Беслан. Сначала его купила одна студия, потом другая, затем третья. И всякий раз с условием, что он не будет поставлен. И все продюсеры говорят: «Ну, кто нам сейчас это разрешит?»

Но это больше внутренняя цензура, чем внешняя. Они просто перестраховываются.

Расторгуев: Знаю и такую историю. Снимали сериал, простой какой-то бандитский сериал для НТВ. Кто-то из начальства отсматривает его и принимает двенадцать серий: в сериале есть плохой фээсбэшник, третьестепенный персонаж, но из-за него сериал полностью переписывается и перемонтируется. Плохого фээсбэшника изымают из употребления.

Но это сериалы и телевизор. Разве в независимом кино то же самое?

Костомаров: Так, а деньги сейчас кто на кино дает? Либо Кремль, либо телевизор.

Ну хорошо. Если бы у вас были тыл, доступ и деньги, про что бы вы сняли?

Расторгуев: Я хотел бы снять кино про Путина. Хотел бы дать ему камеру и, как мы экспериментировали с нашими гопниками, поэкспериментировать с Путиным. Или на Селигере всем камеры раздать, чтобы они и официоз снимали, и занятия свои, и личную жизнь.

Костомаров: Интересно. Но приятного, боюсь, там мало будет. Да они и не смогли бы снимать что-то настоящее. Возможно, среди них и есть какие-то прожженные экстремалы, которые могли бы что-то снять, но я думаю, что прож­женные экстремалы… скорее пойдут на войну или в антифа — туда, где есть действительно настоящие чувства.

Расторгуев: Согласен. Мы в Ростове начинали одну историю с местным бизнесменом и микрополитиком. Это человек, который придумал карманные профсоюзы, а потом стал торговать угрозами забастовок.

Костомаров: Он продает забастовки. Хотите — организую, говорит, забастовку любым методом: за что-то или против чего-то.

Расторгуев: За определенные деньги, разумеется. Он очень востребован во время всяких предвыборных кампаний. Вот можно снимать про такого чувака?

Костомаров: Он не даст.

Расторгуев: Не даст. Более того, это даже опасней, чем снимать про Путина. Потому что, снимая про Путина, ты все равно будешь в зоне видимости. А тут неизвестный человек — по тебе просто машина проедет, и все.

Но дело даже не в страхе. Я вот считаю, что сейчас можно снимать кино про Лужкова, про то, как человек уходит с вершины власти — и в два дня становится тем, о кого вытирают ноги. Но я не люблю людей из власти. Я боюсь, что при приближении, при попытке его
понять у меня возникнут проблемы.

Костомаров: Да, в документальном кино, если фильм строится на наблюдении за героем, с этим героем должен быть личностный контакт, причем позитивный. Tы должен, грубо говоря, влюбиться в него — как минимум на время съемок. Найти в нем что-то, что позволило бы тебе к нему прилепиться и быть его тенью, стать его частью. А в таких персонажей трудно влюбиться.

Расторгуев: Нужно понять и даже простить его, причем с позиции человека, раздавленного «мерседесом» с мигалкой.

Может, в том числе и поэтому у нас нет политического кино? Никто из художников на это не готов.

Расторгуев: Апатия огромная — в обществе вообще и среди художников в частности.

Костомаров: Все заняты, у каждого свой мир и совершенно все равно, что вокруг. Степень равнодушия и цинизма у нас небывалая. Хотя я слышал, что перед революцией какой-то из министров Временного правительства сказал, что «мы были противны сами себе». Такая степень разложения общества была.

То есть мы сейчас — перед революцией?

Костомаров: Я очень надеюсь. Я жду, когда нас уже наконец вынесет. Что нас объединит, какой Химкинский лес? Может быть, никакой. Жду, когда родится этот Ленин, я не знаю кто — Махатма Ганди, наш богатырь Петр Первый. Я встану в его ряды. Я уверен, множество людей встанут. Потому что все сидят напуганные по отдельности…

Расторгуев: Дети сейчас выращены испуганными родителями. Я вспоминаю свою маму и своего папу в плане политических взглядов: где-то там, на кухне, они такие смелые и прекрасные, а потом, когда идут голосовать, всегда голосуют за Путина. Я говорю: «Мам, ну как ты проголосовала, я же тебе вчера весь день доказывал, что Явлинский лучше. Ты вчера соглашалась». Она мне говорит: «Да». «А почему за Путина проголосовала?» — «А вдруг узнают?»

Хотя, знаешь, я представляю себе такой эпизод: нашу камеру опять украли, и она попадает в руки ментов. И вот они включают ее и смотрят один день из жизни этих пацанов. И вдруг становится понятно, что им, этим пацанам, совершенно не важны менты, братки, милиция, политика. Что эти пацаны, которые, по идее, должны были кого-то «обувать», бить старушек, снимают фильм про свои грубые, но при этом какие-то странно тонкие отношения со своими женщинами, девчонками. Понимаешь, этот поворот мне нравится, и всякий раз я возвращаю себя в эту точку. Просто в итоге, когда остается одна лишь тема любви и вокруг нее все вертится, то все эти вопросы — политические или там социальные — вообще становятся бессмысленными.

Евгений Гусятинский
Русский Репортер

комментарии (0)


необходимо зарегистрироваться на сайте и подтвердить email